Название: Каждый найдёт себе рай 2
Автор: Галя (vlad.ridenk@gmail.com)
Категория: Гомосексуалы
Добавлено: 04-05-2020
Оценка читателей: 5.91
Глава девятая. Кулак-баба
<…>
Мы легли с ним вечером в постель.
Я уже с трудом сдерживался — х#й у меня стал нетерпеливо-влажный и твердый, как палка. Я был готов к совокуплению и не мог дождаться, когда Эдик наконец повернется ко мне спиной. Вожделение со страшной силой охватило меня с головы до пят. От волнения я даже начал дрожать и клацать зубами, словно меня вдруг окатили ледяной волной. Попадись мне сейчас на зубок стеклянный гранёный стакан, кажется, я отхватил бы от него кусок. Эдик, по-видимому, догадался о моём состоянии, потому что оборвал фразу на полуслове и сказал: «Всё, я сплю. Спокойной ночи». С этими словами он рывком повернулся на правый бок, лицом к обоям, слегка подтолкнув меня при этом задом. Этим он как бы дал мне знать, что он готов к принятию моего члена и что я волен приступить теперь к самому для меня сладкому.
Какую-то минуту я лежал неподвижно, как краб, выброшенный волной на берег, пытаясь унять дрожь. Надо же! Ну наконец-то, наконец сбылась мечта идиота! Я выждал ещё немного времени, прислушиваясь, как молотом бухает в груди собственное сердце и кровь шумит в ушах. Согревшись, я приступил к активным действиям. Для начала мне пришлось сползти чуть ниже под одеяло. Стараясь дышать как можно тише, я дотронулся левой рукой до Эдькиной голой спины (летом он спал без майки, в одних трусах), провёл по ней вниз и, добравшись до талии, сунул ладонь ему под трусы. Мне удалось нащупать бороздку, проходящую между его тёплыми ягодицами. Эдик не двигался. Ободрённый успехом, я зацепил пальцем резинку Эдькиных трусов и потянул вниз. Так я осторожненько стащил трусы с Эдькиной жопы куда-то на бёдра. Эдик при этом даже не пошевелился, словно бы уже спал. Но чутьё мне подсказывало, что мальчик хитрит – он только притворяется спящим.
Мой х#й уже сделался твёрдым и торчал наизготовку, как копье. Я освободил страдальца из трусов и нацепил на него заранее припасённый в потайном кармашке презерватив, стараясь приглушить звук надеваемой резинки. После этого я с трепетом втиснул головку члена в «ножны», между Эдькиных ягодиц. Действовать приходилось наощупь: там, под одеялом, царили кромешная темнота и густой, насыщенный запах мальчишечьего тела. Медленно и осторожно начал я двигать головкой у него между ягодиц — туда-сюда, туда-сюда…
Пока родители Эдика в соседней комнате смотрели по телевизору концерт для тружеников села, мы с ним лежали, непристойно сцепившись под одеялом своими срамными частями тела. Пытаясь скрыть в подушку своё участившееся дыхание, я вонзал свой член в Эдькину податливую мякоть. Скрип тахты, на которой мы лежали, мог выдать нас.
И тут я почувствовал, что вот сейчас… сейчас всё случится… Сейчас… Уже совсем близко… Так и произошло. Я издал еле слышный вздох блаженства и облегчения и откинулся в изнеможении. Мой презерватив сразу потяжелел.
Теперь, когда желаемое было достигнуто, меня стали мучить лёгкие угрызения совести. Мне уже казалось, что лучше было бы до этого дела не доводить – это было бы честнее по отношению к брату.
Окончив своё непотребное дело, я осторожненько водворил Эдькины трусики обратно, так, словно между нами и не было ничего вовсе. Презерватив же я снял, осторожно завернул его в носовой платок и, стараясь не разлить то, что в него вылилось, засунул «улики» под кровать. А потом я лежал расслабленный, приятная усталость переполняла меня.
Утром, проснувшись раньше Эдика, я почувствовал, что силы мои за ночь восстановились и что мне хочется ещё. Я нарочно не поднимался с постели, ожидая, пока проснётся Эдик. Мальчик лежал на спине. Я с любовью смотрел на его лицо, на поросль длинных светлых ресниц, на пухлые губы… Наконец он открыл свои зелёные глазищи и, увидев, что я не сплю, спросил меня спросонья: «Сколько время?» — «Рано ещё. Полдевятого», — шёпотом ответил я. Эдик стал соображать, что к чему. Он наморщил лоб, как будто припоминая о чём-то, потом, со словами: «Блин, как спать хочется. Спим ещё», зевнул и повернулся на правый бок, спиной ко мне.
Эх, была не была! Давно замечено, что единственный способ отделаться от искушения – поддаться ему. Дрожащей рукой я полез под кровать, отыскал на полу свой наполненный резервуар, надел его и, растянув наше одеяло, как палатку, разглядел Эдькину попу в жёлтых трусиках. Я оголил её ещё раз и беззастенчиво повторил содеянное ночью.
Хоть я и понимал, что в моральном плане поступаю нехорошо, некрасиво, сознание вины не слишком отягощало меня. Что ещё оставалось делать?
Воевать с самим собой? Разрушительно и безрезультатно.
<…>
Однажды Эдик рассказал, что дядя Жора отводил их корову к быку, на другой конец посёлка.
— И я знаю, зачем. Сказать?.. Сказать? – нетерпеливо переспрашивал он, приблизив ко мне вплотную лицо.
— Не надо. Я тоже знаю…
Я сообщил мимоходом, что во время такой случки у быков выделяется пол-литра спермы («Ого! Вот это да-а-а!»), но рекордсменами в этом деле являются свиньи, то бишь, хряки – эти выпускают за раз целый литр семенной жидкости. Это была не выдумка, а сугубо научный факт, почерпнутый мною из Большой Советской энциклопедии, единственный том которой «сокофирки – стилоспоры» лежал в моей домашней библиотеке. Реакция Эдика на эти сведения была бурной:
— Ух ты! Офигеть! Могу себе представить!
И потом, помолчав немного, он спросил:
— А у мальчишек сколько?
Я ответил. Эдик был явно разочарован, задумался на минуту, что-то подсчитывая в уме, потом сказал:
— А я знаю, у кого больше всех на самом деле.
— У кого же?
— У слона.
— У слона?
— У него – целое ведро. Я точно знаю. Захлебнуться можно. Ну что, спим?
Иногда мне доводилось выслушивать от братика истории и похлеще этой, то есть вовсе неприличные. Как-то раз летом, играя с приятелем Славкой в разведчиков, им удалось незаметно подсмотреть за тремя дындаками из старшей группы: девчонкой и двумя мальчишками. По словам Эдика, эта троица забралась в густой ольховник, что рос неподалёку от игровой площадки, туда, где кусты образовывали крошечную, невидимую с земли полянку. Там они сначала о чём-то недолго втихомолку совещались, потом девчонка «встала враскоряку», опершись ладонями о песчаную кочку, да так, что «всё сразу стало из-под трусов видно», а двое шустрых пацанят в панамках, пристроившись сзади, со знанием дела совали ей по очереди в щель палку, ну не совсем, конечно, палку, а отполированную деревянную ручку от игрушечной лопаты.
— Они двигали этой штукой так, как будто прочищали ей что-то там внутри. Мы со Славкой сперва даже не врубились, что они там такое делают. Потом только до меня допёрло. Могу спорнyть, что девчонке это нравилось…
— С чего ты взял?
— Она сама им подставлялась.
Ну что тут можно было сказать? Весёлые истории экран покажет наш…
Эдик со Славкой находились в этот момент на «наблюдательном пункте», то бишь попросту лежали на крыше сарая, прикрыв для маскировки головы листьями лопуха, и оттуда сверху им всё было отлично видно. Потом поблизости треснула сухая ветка — кто-то детдомовцев вспугнул, и они удрали, туда, где гуляла их группа с воспитательницей. Эдик даже показал мне издали ту девчонку и тех пацанов, которых они застукали тогда в кустах. (Историю эту я слышал затем от Эдика ещё раза три или четыре, и каждый раз она обрастала всё новыми и новыми подробностями. В последний раз, через несколько лет, Эдик «припомнил», что на конец палки было что-то надето, «кажись, гандон», или, может быть, какой-то колпачок, но это, по-моему, было уже чистейшей воды враньём.)
А в целом я не стал подвергать Эдькин рассказ сомнению, потому что и сам однажды явился свидетелем сцены, когда двое детдомовцев, присев на корточки, справляли в этих кустах большую нужду, а оправившись, привстали и, не натянув даже трусов, задрались на палках, как на рапирах. Их голые остроконечные стручки воинственно болтались в воздухе, ягодицы сжимались и разжимались в такт ударам. Так продолжалось с минуту-другую, пока один из дерущихся не заметил меня, он ойкнул и стал поспешно натягивать трусы. Второй, оглянувшись, сделал, естественно, то же самое, и оба фехтовальщика моментально исчезли, испарились из моего поля зрения, словно стайка вспугнутых воробьёв.
Если уж речь зашла о презервативах, то не могу не сказать, что в то время они были, между прочим, страшным дефицитом: не всегда их можно было свободно купить в аптеке. Поэтому каждое резиновое изделие номер два я использовал рационально, то есть — многократно. Стирал, высушивал, чуть ли не утюгом проглаживал… Помню, как однажды одна вот такая в драбадан измочаленная резиночка предательски лопнула прямо у меня в руках, когда я стал натягивать её в постели на свой член. Мне не оставалось ничего другого, как жопить Эдика без презерватива. Когда я начал двигать там своим влажным членом, до моих ушей отчетливо донеслись хлюпающие звуки, и мне показалось, что звуки эти настолько громкие, что заполонили собою весь дом. Когда я почувствовал, что вот-вот спущу, я выдернул хуй и подставил носовой платок, сложенный в четыре ряда. Эдика все эти мои заморочки с презервативами не должны были волновать.
В комнате, в которой мы с Эдиком ночевали, находился вход в погреб. Иногда тётя Фрося заходила туда утром с большим ведром, чтобы набрать морковки. Едва заслышав её шаги, я тут же отстранялся от Эдика, поворачивался в противоположную от него сторону и делал вил, будто сплю крепчайшим сном. Так мне приходилось хитрить, опасаясь, как бы нас с ним не застукали.
А один раз он не повернулся ночью ко мне спиной, так и захрапел на спине, и мне пришлось дрочить себе самому, мысленно наградив его всеми нелестными эпитетами, которые только могли прийти мне в голову. Я дулся на него из-за этого весь последующий день. Следующей ночью Эдик исправился.
Пару раз в месяц, по субботам, дядя Жора вытапливал баню и приглашал меня помыться-попариться вместе с ними. Мне так хотелось после жаркого летнего дня или в промозглый ноябрьский вечер постегать себя веничком, но я всякий раз скромно отказывался — опасался, что при виде голого Эдика у меня обязательно встанет, да так, что вожжами потом не опустишь. И куда его в бане спрячешь? Между ног не запихнёшь. Я боялся, что уже в предбаннике у меня в трусах будет мокро.
— Чего ты его приглашаешь? У него дома ванна есть, – неизменно встревала тётя Фрося. – Шурка привык мыться по-культурному. (Вместо «чего» тётя Фрося произносила «чаво», а выражение «по-культурному» выделяла интонационно – не то издевательски, не то ещё как-то, только с ей понятным скрытым смыслом.)
Видимо, из-за моих постоянных отказов дядя Жора считал меня гордецом, зазнайкой, брезгливым городским привередой. А мне тогда казалось, что у меня будет грандиозный стояк даже от запаха Эдькиного обнаженного тела, того самого запаха, который появляется, когда стягиваешь трусы. Кажется, что этот запах настолько густой, что начинает прямо клубиться в воздухе. Могу представить себе удивлённый взгляд дяди Жоры. Это ж какая срамота мне будет! Меня тогда не то что в баню – вообще отсюда с позором вытурят! А что для меня могло быть хуже, чем почувствовать себя навсегда опозоренным! Я бы с удовольствием помылся с Эдиком, но без дяди Жоры. Однако когда дяди не было, то не было и бани: ведь это он её всегда топил.
<…>
К тёте Фросе временами захаживала в гости какая-то её знакомая, сослуживица по работе, довольно молодая ещё женщина. Она жила тут же, в поселке. Помню, что она частенько приходила не одна, а в сопровождении не то сына, не то брата, не то племянника. Это чудо имело имя. Звали его Лёшка. Белобрысый смазливый ровесник Эдика, с тонкими, красиво очерченными чертами лица, мягкими и шелковистыми волосами, воплощение ангельской чистоты и невинности – вот что такое был Лёшка. Тёмно-красные пухлые губы у него были чуть приоткрыты, обнажая крупные, ослепительно белые зубы. На правой розовой щеке у Лёшки чернела крупная круглая родинка, которая не только не портила его внешности, но даже делала его ещё привлекательнее, придавала ему шарм. Этакий белокурый ангелочек в старом синем свитере и стоптанных кедах, с симпатичной мордашкой и нежным цветом кожи. Увы, всё познается в сравнении. Т
ак вот Эдик по сравнению с Лёшкой смотрелся как гранёный стакан на фоне изысканной китайской вазы. Лицо у моего подопечного было некрасивое: простенького деревенского вида, чересчур губастое, с куцыми бровями и редкими ресничками, курносым облупленным носом и желтоватыми, неровно посаженными зубами. Жёсткие, выгоревшие на солнце волосы и уши торчком дополняли безрадостную картину. На фоне Эдика Лёшка воспринимался мною как существо из какого-то иного, неведомого мира. Капризно изогнутые губы придавали его облику что-то царственное. А дорогая синяя рубашка с монограммой на нагрудном кармашке и белые носочки лишь усиливали это впечатление.
Пока старшие секретничали в доме, мы играли втроем. Помню, как однажды его родственница вышла из дома нарядная…
— Ты побудь тут, мы ещё погуляем, — сказала она Лёшке.
Тот стал ныть, что хочет пойти с нею.
— Сиди, иначе больше никуда со мной не пойдёшь. Мы скоро вернёмся.
Лёшка понуро втянул голову в плечи. И они ушли.
Мимо нас с криками пробежал дед:
— Бляди!!! Кур-р-р-рвы!!! Вот я вас!.. Мать твою перемать!..
Трассирующая очередь ругательств пронеслась над самыми нашими головами. Присутствие гостей деда нисколько не смущало. Если человек по природе своей молчалив, то это ещё вовсе не значит, что каждое произнесённое им слово будет золотым.
— Он что, всегда у вас такой? – спросил Лёшка, опасливо провожая его взглядом.
— Ну! – ответили мы с Эдиком хором. В этот момент нас охватила какая-то непонятная и трудно объяснимая гордость за деда. Так гордятся местной достопримечательностью.
Во дворе на скамейке мы начали играть в домино: я, Эдик и Лёшка. Это была та самая скамейка, с могучими ножками и изрубленным топором сиденьем, на которой в бытности сидел пьяненький дядя Жора, а мы с Игорем – банда октябрят-вредителей – поджигали ему носки. По ходу игры я время от времени с удовольствием бросал украдкой взгляд то на Лёшкино лицо, то на его стройные голые ноги — так красиво двигались на икрах мускулы под загорелой кожей. Он то и дело почёсывал их, отчего на бронзовой коже проступали и быстро исчезали белые следы ногтей. Лёшкин взгляд постоянно менялся, делаясь, в зависимости от ситуации, то лукавым, то серьёзным, то насмешливым, то задумчивым…
И пока я так наблюдал за своим визави, Эдик определённо следил за мною. От него не укрылось, что мне очень нравится этот Лёшка, что я «запал на него», «положил на него глаз». Это была своего рода ревность. И Эдик с невиданной дотоле вызывающей агрессивностью пробормотал, обращаясь к Лёшке:
— Водись с ним, водись… Он с тебя трусы снимет…
И ещё чего-то такое добавил, пробурчав себе под нос, что и разобрать даже вблизи было невозможно. По угрожающим ноткам в Эдькином голосе я почувствовал, что в нём закипает нешуточная злость ко мне, обида или даже ненависть. Он судорожно вцепился обеими руками в сиденье, а его зелёные глаза смотрели на меня задиристо и дерзко. Может быть, я стал ему противен оттого, что видел его голый зад. Позорное разоблачение казалось мне в тот момент близким, почти неминуемым. Ноги у меня сделались ватными, а задница – поролоновой. Меня обуял тихий ужас. Такое уже случалось со мною, и не раз — в детстве, в Уярске, когда, балуясь сам с собой, я просунул голову между двумя погнутыми металлическими прутьями бабушкиной кровати, а вытащить обратно не смог. Или когда жёг бумагу в хрустальной пепельнице, а она вдруг предательски треснула, взорвалась тысячью мелких осколков, которые разлетелись в разные стороны. И потом в течение минуты или двух хрустальный звон стоял на кухне – это крупные осколки раскалывались на ещё более мелкие.
Что же Лёшка? Лёшка при этих Эдькиных словах наморщил лоб, явно не понимая, о чём, собственно, идёт речь. Его голубые невинные глаза смотрели на нас удивленно-недоумевающе. К счастью, он, будучи хорошо воспитанным мальчиком, не стал вдаваться в интимные подробности, что-то невежливо уточнять и переспрашивать, а не то Эдик ему такого бы в этот момент понарассказал!..
Итак, моего разоблачения тогда не состоялось. Эдик просто оскалил на меня зубы, давая понять, что он способен и не на такое. В дальнейшем Эдик неоднократно выказывал своё полное презрение к Лёшке. Как только он его ни называл! Щеглом, малолеткой, п#дарасом, маменькиным сынком, шлангом от унитаза, мелким хорьком, сцулем, полудурком, шкетом, ушастым мальком, сосунком, м@ндавошкой поганой… Не стану продолжать, ибо велик и могуч русский наш язык! И чтобы хоть как-то умилостивить Эдика, я должен был скрепя сердце поддакивать ему. К счастью, скоро Лёшка перестал появляться у тёти Фроси.
Сколько раз уже я уводил читателя по ошибочному пути: то суля ему в будущем совращение Наташки, то секс с Игорем или Лёшкой, то ещё что-нибудь столь же пикантное… Как жаль! А ведь суровые критики непременно поставят меня на одну доску с маньяками, шастающими по лифтам и чердакам, в лесополасах и ещё бог знает где. Я уже вижу их сурово насупленные брови, чувствую сзади их гневное судорожное дыхание, направленное прямиком мне в затылок! Я смотрю на них с сожалением, как на людей, видящих лишь бумажные предписания, букву закона там, где дело касается человеческих судеб, но не могущих постичь дух самой Игры…
Явственно представляю я себе своего оппонента: заросший щетиной тип, с кучей опорожнённых пивных бутылок под столом. У него красные от бессонницы глаза, от него муторно пахнет блевотиной. Есть в нём что-то, отдаленно напоминающее барбоса. На спинке стула висит жёваная кожаная куртка – непременно кожаная и непременно рваная и грязная. Он неистово тычет пальцами в клавиатуру, отчего по проводам разносится бравурной бегущей строкой: «ПИ*ОР КОНЧЕННЫЙ МОЖНО ОББЛЕВАТЦА ГОВНЮК МАРАЛЬНЫЙ УРОД ИЗВРАЩЕНЕЦ БЛИН ДЕБИЛ Е*АНЫЙ тебе ЛЕЧИТЦА НАДО!!!!! ГАМОДРИЛ Е*УЧИЙ!!!!!! ПЕ*ЕРАСТ!!!!!!!! ГАН*ОН В ШТАНАХ ты СВОИМ ЗАПОМОЕНЫМ РЫЛОМ ДАЖЕ РОТ СВОЙ ВАФЛЮЖНЫЙ ОТКРЫВАТЬ НЕ СМЕЙ ТВОЙ УДЕЛ ЛИЗАТЬ ДЫМЯЩЕЕСЯ ДЕРЬМО И НАШИ ЗАЛУПЫ ТВОЕ МЕСТО В ДРЕВНЕМ МИРЕ ГАНДОБИЛ ФУФЛЫЖНИК ХОЛМ С РАСКАЛЕНЫМ МЕЧЕМ В ЖОПЕ ТВОЕ МЕСТО В НЫНЕШНЕМ МИРЕ У ПАРАШИ В БЛАТ ХАТЕ ИЛИ С ОТВЕРТКОЙ В ТВОЕМ ПОГАНОМ ВАФЛЮЖНОМ ФУФЛЕ РАЗВЛЕКАТЬ ЧЕШЕЖОПИЦЕЙ НАЕЗДНИКОВ ты КУРВА ОРЯСИНСКАЯ ДАЖЕ ДУМАТЬ НИ МОЖЕШ ТАК-КАК ТВОЙ УДЕЛ ЛИЗАТЬ ОЧКО И НИ ПОМОИТЬ МУЖИКОВ МРАЗЪ ГНОЙНАЯ ОБЛЕЖИ ЗАЛУПЕНЬ БИЛУ ГЕЙЦУ ЗА ТО ЧТО ты СУКА МОЖЕШ ПАГАНИТЬ ЭТОТ САЙТ И ВЯКАТЬ СВАИМ ХЛЕБАЛОМ…»
В своё оправдание хочу всё же сказать, что, несмотря ни на что, я был для Эдика мировым братом – заботливым, нежным и любящим. Не могу вспомнить случая, чтобы мы с ним поссорились по-крупному.
В младшем школьном возрасте – помню это по себе — старшие склонны относиться к тебе с обидным пренебрежением. Они не считаются с тобой ни в чём, они высокомерно отмахиваются от тебя, как от ничтожного клопа. Я не был таким. Я уважал мнение Эдика и прислушивался к нему. Я всегда старался держаться с ним как бы на равных. Прыжки и угрожающие гримасы в стиле Игоря были мне неведомы.
То, о чём Эдик делился со мной по секрету, этим секретом и оставалось. Я готов был поддакивать ему и покрывать его проделки. Я всегда изъявлял желание прийти к нему на помощь, если это потребуется. Но в то же время я пытался не досаждать ему мелочной опекой. И ещё всегда старался проявлять по отношению к нему заботу и внимание, а это что-нибудь да значит в этой поганой жизни, где каждый сам за себя, и только один бог – за всех.
Именно такого вот старшего брата-друга мне не хватало самому. Ах, если бы он был у меня! Я испытывал к Эдику нежность и привязанность. Многое отдал бы я за то, чтобы и ко мне кто-нибудь относился бы вот так же. И чтобы этот кто-то сказал мне однажды в трудную минуту: «У тебя же, чёрт возьми, есть я!..» Но вышло так, что всегда, повсюду чувствовал я себя одиноким. Хотя всего этого не растолкуешь людям с собачье-охранительной психологией.
«НИ СМЕЙ КОСАТЦА СВЕТЫХ ТЕМ Я ТАКИХ КАК ПЕ*ЕРАСТ ты ДОВИЛ И ДОВИТЬ БУДУ…», — угрюмо внушает мне мой немытый человеколюбивый собеседник. Мы так долго сосуществуем с ним вместе не-разлей-вода, что я давно уже перестал обращать на него внимание. Я привык к нему и не сержусь — глупо сердиться на мозоль, мешающую ходить. Я уже свыкся с его заливистым лаем. Остервенело натягивая цепь, он хватает зубами и яростно грызёт куски брошенной ему палки, смотря на меня круглыми ненавидящими глазами, а из его пасти сочится густая липкая слюна, смешанная с опилками. Если бы не цепь, он, наверное, разорвал бы меня в клочья. Хочу даже сознаться, что только его ненависть и зубовный скрежет рождают во мне желание писать. Ведь если есть пёс, то должна быть и палка. А иначе жизнь так скучна, господа!
После такой длинной тирады или, если угодно, лирического отступления возвращаюсь к своему рассказу.
Глава десятая. Осенняя грусть
Вот она, осень в деревне, печально-умиротворённая, пахнущая дымными кострами и спелыми сочными яблоками, – лучшее время года, почти пушкинское Болдино. Вчера и позавчера прошли тёплые обильные дожди, сегодня – свежо и ясно.
Появляется Эдик:
— Пойдём за грибами?
— Что, прямо сейчас?
— Ну да. А чего ждать?
Господи, о чём он спрашивает! Ну конечно же, пойдем, ragazzo mio. С тобой, милый мой, хоть на край света — мне хорошо, когда ты рядом. Я молча киваю головой. Эдик вприпрыжку несётся домой за ножами и корзиной, словно опасаясь, что я раздумаю. Наконец выходит – вылитый заядлый грибник – в резиновых сапогах с отворотами, холщовой курточке и с лукошком, которое дядя Жора сплёл на досуге из цветной проволоки. Один нож засунул за голенище сапога, как пастушонок кнут, вторым – моим – играет в воздухе, проворно ища глазами, во что бы метнуть. Его круглое конопатое лицо светится от радости.
— Грибов в лесу – тьма, хоть жопой ешь, — сообщает он, вручая мне нож. – Так что берём только белые. Ну и подосиновики тоже, если встретятся.
Этой осенью Эдик пошёл в пятый класс. Он рассказывает, что у них теперь в школьном расписании появился новый предмет – немецкий язык. Ему пока нравится. Молоденькая симпотная училка по предмету – Маргарита Евгеньевна, только-только институт закончила.
— Что тебе нравится – язык или училка?
— Ай, и то, и другое, — он смущён, подбрасывает корзину высоко в воздух и пробует поймать её на лету.
Далее выясняется, что в классном журнале по немецкому у него уже красуется одна пятёрка и две четвёрки. Эдик произносит наизусть слова, фразы и даже целые четверостишия на немецком языке. Я сам учил их когда-то, и мне интересно услышать всё это ещё раз, где-то поправить. Брат увлечённо чертит ножом на дороге закорючки — отдельные буквы немецкого алфавита, угловатые и неровные, словно птичьи следы.
— Эх, научиться бы ещё ругаться по-немецки, — мечтательно говорит при этом Эдик. – Вот было бы здорово!
— Ты что, хочешь, чтобы я тебя обругал по-немецки, что ли?
— Нет, но…
— Прочти книгу Ярослава Гашека «Похождения бравого солдата Швейка», — советую я. – Там ты найдёшь много этого добра. На первых порах должно хватить. Заодно и посмеёшься.
— Как ты сказал, как?
Я повторяю название книги. Меня нисколько не мучают угрызения совести, ещё чего: ведь книга Гашека – общепризнанный шедевр мировой литературы. Да, язык книги несколько грубоват и даже может обескуражить литературного гурмана, но тут уж приходится выбирать: либо эстетство, либо неприкрытая правда жизни.
Сколько же мне было лет, когда роман про бравого солдата Швейка попал ко мне в руки? Это было задолго до Аглаи, точно. Во всяком случае, немецкий текст в книге я тогда читал вполне сносно, и даже пытался сопоставить с тем, чему нас учили в школе на уроках немецкого. Значит, мне было тогда лет одиннадцать. Именно столько сейчас Эдику. Но, в отличие от Эдика, я был целомудренным мальчиком, настолько целомудренным, что даже сам удивляюсь. Когда герои романа во всё горло распевали солдатские частушки, в которых было: «Жупайдия, жупайда, нам любая девка даст…», то слово «даст» воспринималось мною не иначе как в смысле «подать какую-нибудь вещь», вроде карандаша или ластика, без каких-либо потусторонних смыслов. Но у Гашека-то подразумевался именно такой, скабрезный смысл, потому как далее следовало: «Ну отчего бы ей не дать, ну почему бы ей не дать?» До меня это тогда не доходило. Да ладно, бог с ним, со Швейком.
— А ты знаешь немецкий? – спрашивает Эдик.
— Знаю.
Он смотрит на меня глазами, полными восхищения.
— И я тоже выучу – вот увидишь. А пока будешь помогать мне переводить тексты. — Потом заявляет хвастливо: — Зато я лучший в классе по физкультуре. Недавно выбрали физоргом.
— И что ты делаешь как физорг?
— Ничего.
И добавляет, как бы оправдываясь.
— Меня совсем недавно выбрали. Ничего не успел ещё.
— Проводи каждое утро в классе зарядку: «Ноги на ширине плеч, ать-два, ать-два!...»
— Ха, а что, это идея. Надо подумать…
Мы минуем жидкий подлесок и вступаем в сосновый бор. Лес, торжественный, будто храм, колоннадами сосен уходит ввысь. Над нами простираются его стрельчатые своды, сквозь которые проглядывает ослепительно яркое, будто отмытое, небо. Мы поднимаемся на взгорочек. Эдик вышагивает гордо и важно, словно журавль. Оглядывая его фигурку, я отмечаю, что статью и осанкой он удивительно похож на дядю Жору – такая уменьшенная копия дяди Жоры. Сходство с ним усиливают сапоги: работая по хозяйству, дядя Жора почти всегда ходит в резиновых сапогах.
— Видел, Шурка, у нас на печке боровики сушатся? – спрашивает Эдик. – Это батька вчера спозаранку отводил корову на луга, так полную пазуху беленьких притащил. Эх, повезло ему – на целую семейку набрёл.
— Вчера повезло ему, а сегодня повезёт нам, — философски замечаю я.
— Угу, — поддакивает Эдик обрадованно.
Окружённый строениями дом постепенно скрывается за деревьями. То тут, то там я замечаю разноцветные хрупкие сыроежки. Как они красивы здесь, нетронутые, среди этой травы, пока не очутились в корзине и не превратились там в грибное крошево!.. Мне мерещатся тугие аппетитные боровички с тёмными шляпками. У них такая коренастая тугая ножка, что их невозможно спутать ни с какими другими грибами.
Внезапно Эдик останавливается, срывает несколько ягод брусники, кладёт в рот, смотрит на меня и улыбается. Приободрённый его улыбкой и почувствовав наконец прилив смелости, я задаю Эдику вопрос, очень важный для меня. Я спрашиваю у него, не смог бы он приехать ко мне в гости в ближайшую субботу. Свой вопрос я задаю негромко, так, словно нас здесь кто-то может подслушать, и стараюсь, чтобы голос мой при этом не дрогнул. Эдик снова бросает на меня быстрый, как молния, взгляд и едва заметно ухмыляется.
— Ага, опять будешь опыты на мне делать? «Уколы», фотки, да?.. – по его лицу пробегает хитрющая улыбка (типа — знаем, мол, это мы уже проходили). Пробегает и тут же гаснет, уступая место сосредоточенному выражению.
Я уверяю, что нет. Он присаживается на корточки над подберёзовиком, срезает его и медленно, не спеша ковыряет ножом, хотя и так видно с первого взгляда, что гриб полностью червив. Потом несколько раз задумчиво втыкает лезвие в густой влажный мох. Поднимается и, широко размахнувшись, закидывает ошмётки гриба далеко в кусты. Внезапно, в двух метрах от себя, во мху, он обнаруживает жёлтые лисички. Выкорчевав их все из земли, он разрывает вокруг себя мох, расковыривает всё вокруг. Я стою рядом и терпеливо жду, пока он закончит.
— Так как насчёт того, чтобы приехать ко мне в гости? Сможешь? – спрашиваю я его снова.
— Не знаю я, Шурка. Надо подумать… – Эдик поднимается с корточек, вытирает нож о штаны, и мы двигаемся дальше.
Это не первый наш с ним поход в лес, и всякий раз мы чуточку меняем маршрут. Вот и теперь мы идём сначала вдоль линии высоковольтных передач, затем минуем густую поросль молодых ёлочек, проходим через густой осинник.
Тишина. Безмолвие. В лесу сквозит осенняя печаль. Мимо нас по лесной дороге проезжает на велосипеде незнакомая тётка, в замызганной телогрейке, с большим пластмассовым ведром, доверху наполненном грибами. И эта одинокая фигура, промелькнувшая мимо нас, словно привидение, лишь усиливает ощущение заброшенности. Снова делается тихо и безлюдно. Только мёртвая листва шуршит под нашими ногами.
Как он выразился? Опыты? Ну и загнул! Тоже мне, нашёл опыты. Опыты над людьми нацистские врачи в концлагерях и специальных клиниках делали – откачивали кровь, хирургическим путём меняли детям пол, заставляли сестёр рожать от братьев, испробовали разные способы достижения бесплодия… После операции некоторых даже доставляли в медицинские институты Европы в качестве живых наглядных пособий. Неужели я похож на фашиста? Впрочем, за свои злодеяния эти врачи получили сравнительно немного, многие из них после отсидки продолжали и продолжают работать консультантами в частных клиниках, подвизаются на научной ниве. Сейчас рядовому педофилу, который снял с девочки трусики в подъезде, вкатали бы намного больше. Почему так? Наверное, даже самый суровый прокурор знает, что смертен и что с врачами лучше не ссориться, чтобы не умереть на операционном столе. Известно ведь, что за каждым врачом скрывается целое кладбище его пациентов, и пополнять это кладбище никому не хочется.
Теперь справа от нас простирается болото с чёрными окнами, на которых неподвижно, будто приклеенные, лежат жёлтые берёзовые листья. Бывает, что сюда садятся дикие утки, но сейчас их нет. Мы пробираемся сквозь опутанные паутиной заросли багульника, вереска и голубики. Рыжеют огромные папоротники. Под соснами зеленоватыми сугробами лежит сфагновый мох – точно таким же мхом заткнуты в дедовском доме щели между брёвнами.
— Болото – ого-го, глыбокое-е… – опасливо шепчет Эдик. – Самую длинную жердину нашёл, хотел дно зацепить – куда там! Хошь спробовать?
Я отрицательно качаю головой.
В воздухе пахнет прелью и каким-то особенным, непередаваемым грибным духом. В высокой траве, возле трухлявых пней красуются целые выводки сыроежек. Но мы не берём их, во всяком случае – пока. Ведь мы вышли на серьёзную грибную охоту. Нас манят бронзово-красные подосиновики, скользкие крепкие маслята с прилипшими к шляпке хвойными иглами. Возле оголившихся корней сосны Эдик обнаруживает семейство симпатичных моховичков с тёмно-жёлтыми шляпками. По соседству с ними красуются нарядные мухоморы. Я невольно думаю, что самые красивые грибы – они же и самые ядовитые. Поганки наперебой демонстрируют свои удивительные кружева, нежнейшую бахрому и как будто говорят – вот я какой молодец, возьми, ну возьми же меня в корзину!
Кажется, что в воздухе разлита глубокая печаль – это вечная элегия осени, умирание, чтобы после смерти возродиться вновь.
По пути Эдик запрыгивает в огромную воронку и тщательно обследует дно в поисках грибов. Увы, увы… Я протягиваю ему руку, помогая выбраться из этой ямы.
— Мне однажды гриб попался один пиздатый – в виде звёздочки, — вспоминает Эдик. – Представь: по краям лепестки, штук семь или восемь, а по центру шар торчит, как залупа. Не вру – честное мальчишеское.
— Ты б ещё перекрестился! Да верю я, верю.
— Я пальцем в этот шар потыркал, а он мягкий, и там внутри – семена.
— Споры, — поправляю я. – У грибов не семена, а споры.
— Ну пускай споры. Что бы это могло быть? Что за поебень такая? Залупа натуральная…
— Видел я такой однажды на рисунке в энциклопедии. Но реально он мне не попадался. Название не помню. Да он, кстати, несъедобный. Ты его не съел, случайно?
— Что я, ненормальный? Нет, конечно. Раздавил эту гадость пальцами.
— Ну, давить – это уже лишнее. Пускай бы рос.
— Иду и удивляюсь, что за хуйня такая – из кустов на меня чья-то залупа смотрит…
— Бывает, бывает.
— Ха!
Болото незаметно переходит в мелколесье. Мы минуем вырубку. Высокие и прямые, как мачты, сосны уходят далеко вверх, к самому небу. Под нашими ногами негромко шелестит брусничник. Мы выходим к кирпичным развалинам небольшого дома без крыши. Вместо дверей и окон зияют тёмные провалы. Всё мало-мальски ценное уже давно разворовано. Под окном растёт необычайно пышный куст одичавшей сирени. В доме – яма, служившая когда-то погребом. Сейчас в ней валяется всякий мусор. Кто жил здесь? Куда подевались все обитатели? Может быть, здесь коротал дни какой-нибудь отшельник? Мы ничего об этом не знаем, лес надёжно скрывает свои секреты. Рядом с домом виднеется очаг, выложенный из камней, внутри него – груда обугленных головешек. Не иначе как туристы постарались. Грибы – толстые бурые свинушки — растут тут прямо во дворе, под крыльцом. Мы даже не притрагиваемся к ним: всё равно они годятся только на засолку.
Мы пересекаем заросшую дорогу, по которой давно уже никто не ездил, потом забираем чуть-чуть влево и вступаем в берёзовую рощу. Здесь почти всегда находим белые. Посреди опавших листьев ярко краснеют вездесущие нарядные мухоморы. Эдик безжалостно футболит их ногой – эх, ничего-то он в красоте не смыслит! Вскоре я обнаруживаю первый боровик: тугой, аппетитный, абсолютно чистый. Осторожно сбрасываю со шляпки присосавшегося слизня. Он нехотя отваливается, оставив после себя щербинку на грибном теле. А вот ещё два гриба, совсем как два брата, намертво срослись шляпками. И ещё...
К нашему щекотливому разговору я больше не возвращаюсь. А зря, наверное: может быть, я и смог бы уговорить его приехать. Просто Эдик по старой привычке набивает себе цену. Ему ничего не стоит приехать ко мне в гости.
Сейчас, здесь, в этом тихом сентябрьском лесу, среди осеннего безмолвия, я думаю об Аглае. Я каждый день о ней думаю. Пусть это прозвучит напыщенно, а быть может, и фальшиво, но она уже давно стала для меня чем-то вроде Дульсинеи Тобосской, которая освещала Дон Кихоту его жизненный путь. Я вспоминаю Аглаино лицо, волосы, походку. Как это далеко теперь от меня! Любовь к Аглае и любовь к Эдику – это были для меня совершенно разные виды любви. Древние греки различали множество их типов и для каждого находили свое исчерпывающее определение: агапэ, людус, филия, сторгэ, прагма, эрос… Уж кто-кто, а жители древней Эллады знали толк в любовных наслаждениях. Они любили без оглядки, неистово, а их религия была светлой и человеколюбивой, чем-то напоминающая волшебную сказку. Современный человек никогда не будет полностью счастлив в любви: над ним довлеет и будет долго ещё довлеть мрачный средневековый символ греха, замешанный на невежестве и животном страхе смерти.
На склоне холма сквозь деревья маячками белеют два небольших бетонных обелиска с красными пятиконечными звёздами. Это две безымянные красноармейские могилы. Мы подходим ближе. На могилах лежат скромные засохшие букетики – ландыши, зверобой, простые полевые колокольчики. А какие-то вандалы отломили край у одного обелиска, покорёжили надгробия. Интересно, какие они были – те, что похоронены здесь? Молодые или не очень? Может быть, при жизни они не вполне ладили друг с другом. Или даже вообще не были знакомы. А теперь покоятся вот рядышком уже столько лет и останутся лежать тут навечно, даже когда от этих обелисков не останется и следа.
Мы ещё немного молча стоим возле могил, потом не спеша отправляемся дальше.
Отсюда, с высокого холма, начинается спуск к реке и открываются необъятные дали. Хорошо просматривается дорога, уходящая в луга, и густой хвойный лес на противоположном, правом берегу реки. Здесь всё дышит покоем, умиротворённостью. Эдик замирает, пристально смотрит на небо и долго изучает облака.
— Завтра будет хорошая погодка. Зашибись, — произносит он наконец.
— Бюро прогнозов? – шучу я.
— Вот смейся, смейся, всё так и будет – сам увидишь.
— Не устал? – спрашиваю я у него.
Он мотает головой.
— Сейчас поворачиваем обратно. Подожди-ка, — я выпутываю у Эдика седую паутину из прядей, и мы идём дальше. Тишина, спокойствие, очарованье.
— А давай прогуляемся в Чёрный ров? — предлагает Эдик.
— Давай, — соглашаюсь я.
По петляющей из стороны в сторону тропинке спускаемся в огромный ров, густо заросший кустами ольхи, черёмухи и и орешника, — самый глухой и таинственный угол леса: слева выход к реке преграждает топь, справа и впереди простирается труднопроходимая чаща, сплошное сцепление кустов и деревьев. Чтобы попасть сюда, нужно хорошо знать дорогу, а иначе слишком велика вероятность уткнуться в непролазный бурелом. Вокруг нас царит густая, влажная тишина. Ветки кустов низко свисают над тропинкой. Их тёмная глубина словно обещает какие-то диковинные, мрачноватые тайны. Вот меж стволов сосен показывается песчаное белое ложе заглохшего ручья. На трухлявом пеньке сидит пичужка, размером с воробья. Она непугливо смотрит на нас и не спеша улетает прочь. То тут, то там во рву лежат вывернутые с корнем деревья. Я указываю на одно из них:
— Глянь-ка туда, Эд.
— Смотрю, ну и что такого?
— По-моему, медвежья берлога, — подначиваю я его.
Эдик пристально вглядывается в то место, на которое я ему указал, и наконец выдавливает из себя:
— Непохоже.
— Что, страшно стало?
— Ха, было бы чего бояться. Это ты, наверное, в штаны наложил, — парирует он. Но голос его звучит как-то неуверенно, боязливо (чем чёрт не шутит?).
— Ничего, Эд, — успокаиваю я его, — осенью медведи не опасные. Потому что сытые. А вот весной…
— Медведи не бросаются на людей.
— Ещё как бросаются.
С недавних пор я по-настоящему стал увлёкаться художественной фотографией. Это, в частности, проявлялось в том, что я стал читать книги и журналы по фотоискусству. Из прочитанного мне было известно, как трудно фотографировать в природе диких животных, особенно медведей. И как много фотографов погибло во время таких съёмок.
— А мне вот нисколечко не страшно, — продолжает хорохориться Эдик. — Я от медведя убегу. Знаешь, как я быстро бегаю — ого! Никто в классе за мной угнаться не может! Я стометровку, если хошь знать, за пятнадцать секунд пробегаю. Как ломану со всех ног, только ветер в ушах свистит.
— Не убежишь — медведь может мчаться со скоростью лошади. Когда захочет, конечно. И потом, бежать по лесу, по кустам – это тебе не по стадиону шпарить. Здесь так быстро не получится.
— Сам знаю, — досадливо говорит Эдик. И тут его осеняет:
— Тогда я на дерево заберусь, ха. На самую макушку. И очень даже запросто.
— Ну, для медведя дерево – вообще родная стихия…
Пока мы пересекаем ров, я успеваю выложить Эдику то немногое, что мне известно о косолапых.
Наша корзина наша уже практически полная, есть и боровички. Над корзиной витает аромат грибной плоти, неотделимый от запахов земли и мха. Эдик в свою очередь рассказывает о каких-то грибах подорешниках, про которые я и слыхом не слыхивал. Мы бродим по кустам, но ни одного подорешника там не обнаруживаем. Зато набредаем на целую колонию дождевиков. Эдик отыскивает старые и наступает на них ногой, выпуская клубы бурой пыли:
— Ух ты-ы, сколько их тут!.. А во, Шурка, ты токо глянь…
Он нагибается и срезает один «музейный экспонат» — огромный, старый, формой своей напоминающий мужской член со вздувшейся шарообразной головкой, потом прикладывает гриб спереди к штанам, любуется:
— Ну как? Ничего, а? Хиппово?
— Супер!
— Больше, чем твой. В два раза, а можа и в три.
— Просто супер. Теперь ты половой гигант, Эд. Я молчу.
Эдик слегка конфузится, потом безжалостно кромсает найденный трухлявый «экспонат» ножом:
— Паси, кожу снимаю с залупы. Один из видов пытки. А теперь медленно, по частям, отрезаю головку… Нечеловеческая боль… — он взвывает, да так, словно остро наточенный нож действительно подбирается к его детским гениталиям. Потом с остервенением принимается топтать оставшиеся грибы ногами.
— Дождевики, между прочим, съедобны, — говорю я ему. Просто так, к сведению, ибо остановить этот разрушительный пыл невозможно – надо переждать, пока он уляжется сам собой.
— Да? А мы здесь привыкли поступать с ними вот так! И вот так! Как с иностранными шпионами, нах#й!
И Эдик продолжает самозабвенно сминать и сшибать дождевики.
Наконец мы поднимаемся наверх и выходим на дорогу, по которой пришли сюда. Эдик тараторит без умолку. Он рассказывает про немецкий ненамокаемый порох, который всё ещё можно отыскать в этих местах, про салютики и про то, как они со Славкой копали в лесу на горке «штаб». И про то, как решили сделать на тропинке капкан для «дындаков: выкопали яму, накрыли её ветками и аккуратненько засыпали ветки землёй, а потом сами в него же и грохнулись, повалившись друг на друга. Чуть шеи себе не свернули…
— О чём ты сейчас думаешь? – спрашиваю я его, когда он на какое-то время умолкает.
— О грибах. Как они шипят на сковородке. С луком, с лавровым листиком, с укропчиком… Ух, объедение! А ты о чём? Только честно.
Быстрый, слегка насмешливый взгляд в мою сторону.
— Об этом самом.
Вот так, и понимай, как хочешь. Но он настырен, этот юный джентльмен.
— О чём – об этом самом? – допытывается он. И улыбается, вернее — растягивает лыбу. Как будто знает ответ заранее.
— Да всё о том же.
— Вот об этом, что ли? – вконец развеселившись, Эдик ставит корзину на землю и правой рукой изображает непристойный жест. – Да, Шурка? Я угадал?
Я хмыкаю и неопределённо пожимаю плечами.
Вскоре показываются просветы между деревьями. А вот и горка, с которой так здорово было скатываться зимой: её пологий склон словно специально предназначен для спуска. Не с тех ли самых пор валяется в яме кусок потемневшей, расслоившейся фанеры? Просто удивительно, что домовитая тётя Фрося до сих пор не прибрала его к рукам. Она всегда подбирает для растопки сухие палки, жерди, обрезки досок. Один раз притащила из леса новенький детский стульчик, разломала топором и сожгла в печи.
— Да, порядочно мы сегодня с тобой набрали грибочков, — говорю я, чтобы переменить тему разговора.
— Это ты называешь – много набрали? Не смеши мою жопу! Это так, мелочёвка! – хорохорится Эдик.
Но видно, что прогулка по лесу его порядочно утомила, а грибы уже наскучили. Я перехватываю у него корзину, а он быстро отыскивает себе новое занятие — пробует воткнуть нож в сосну, сначала в одну, потом – в другую, в третью…
Когда мы уже почти выходим из леса, Эдик говорит мне:
— Ах да, Шурка, чуть не забыл. У нас же в следующую субботу в школе поход. «Золотая осень». Так что не смогу к тебе приехать. Извини, пожалуйста…
На каких-то пару секунд мы встречаемся с ним взглядом. Но теперь он смотрит на меня уже не с насмешкой, а как-то понимающе-сочувственно, совсем по-взрослому. И кажется, не врёт. Я машу рукой: да ладно, дескать, неважно, проехали. А у самого внутри печаль, сравнимая лишь с горечью разлуки. Хотя меня, конечно, трогает тот факт, что, гуляя по лесу, он всё это время держал в голове мой вопрос и раздумывал, что на него ответить.
Боже, как долго длится этот день! Скорее бы уж вечер, скорее бы лечь в постель! Этого я, конечно, вслух не произношу — зачем лишний раз смущать Эдика?
— Всё, баста, — говорю я ему, — можешь прятать свой нож в сапог – грибов больше не будет.
— Ну, я бы так не сказал. Вон там ещё есть полянка, — взмах руки, — где дындаки летом еб@лись. Помнишь? – по лицу пробегает улыбка. – Так я там позавчера несколько штук боровичков накромсал. Подожди-ка, я сбегаю проверю – так, на всякий пожарный.
Он исчезает среди кустов, потом появляется снова. Медленно идёт обратно и отрицательно машет головой.
Мы подходим к самому дому. А вот и тётя Фрося выходит из погреба. Было бы наивно полагать, что, увидев нас с грибами, она обрадуется и тут же, со словами: «О, молодцы, сколько набрали! Будет вам сегодня вкусный ужин, мальцы», примется их скрести-чистить. Вовсе нет - едва заметив нас, она коршуном налетает на Эдика:
— Где тебя холера носит? Уже везде обыскалась! Ушёл, даже не предупредил! На полчаса прилегла вздремнуть. Надо… это самое… батьке помочь – он один не управится. Надо жердину из леса помочь принести...
На наш грибной улов, весьма приличный, кстати, она даже не взглянула. Ерундой, дескать, занимаетесь, братцы мои, полной ерундой – есть поважнее дела… Вот так!
Вечером, когда после трудов праведных мы лежим наконец в постели, Эдик то и дело суетливо приподнимает верхний край одеяла, а потом, всунув свои губы мне в ухо, шепчет таинственно:
— Х#й встал как кол.
— У кого? У тебя?
— Ну. Стояк полный… — пыхтит Эдик.
Мною овладевает нестерпимое желание взглянуть, как заглядываешь – с колотящимся сердцем – в классе на контрольной в тетрадь к соседу, когда по удивительному закону подлости достаётся именно тот вопрос, который не выучил. Я прошу у него сдавленным голосом:
— Дай потрогать…
Он перехватывает под одеялом мою руку и направляет её в нужное место. Я нащупываю в темноте его тёплый отросточек и осторожно глажу, боясь вызвать у Эдика приступ неуместной щекотки. Глажу чуть дольше, чем это необходимо для констатации его стояка, нежно ласкаю яички. Эдик деликатно не торопит, не отнимает у меня свою игрушку. Под одеялом слышится только его прерывистое сопение.
— Часто он у тебя так?
— Не, только когда руками начинаю тискать, — он умолкает на мгновенье, потом добавляет: — А то бывает ещё так: ни с того ни с сего вдруг – бац! – и встанет. Вот как сейчас.
— А на уроках – тоже?
— Да не, на уроках редко. Если только специально не дрочить под партой.
— А ты дрочил?
— На уроках – нет, зачем? Гы-ы…
— А вообще?
— Ай, когда как… – он отвечает уклончиво, неохотно. Мне кажется, что он ещё не дрочил себе, но не хочет в этом напрямую сознаваться. И вообще, чувствуется, что у него много накопилось непоняток касательно этих дел, вот только спросить у меня он почему-то стесняется.
Если бы мы находились у меня дома, я бы упросил Эдика дать мне немного поласкать ртом его пипиську, но тут, в полной темноте, под одеялом… К тому же в соседней комнате, всего в каких-нибудь пяти-шести метрах от нас, лежат тётя Фрося с дядей Жорой и, по-видимому, ещё бодрствуют.
— А твой, Шурка? Тоже стоит сейчас?
— Ну, ещё как…
Я с облегчением приспускаю трусы (теперь можно, теперь не стыдно)– и мой х#й устремляется на свободу, как застоявшийся жеребчик. Он напрягся чересчур основательно, так что убрать явную помеху в виде трусов будет весьма кстати.
— Ого-го! – выражает своё восхищение Эдик. Словно предчувствует, что неспроста всё это.
Он продолжает возиться в постели, оправляя на себе трусы (зачем он это делает? Всё равно я совсем скоро стащу их). Потом желает мне спокойной ночи и со спины переворачивается на правый, противоположный от меня бок. Я ощущаю его зад где-то тут, совсем рядом, возле своего бедра. Моё желание неуёмно — мне хочется вонзить в него сейчас же, немедленно, но я боюсь, что как только начну стягивать с него трусы, он обернётся ко мне снова с чем-нибудь. Но всё проходит на удивление гладко: наверное, Эдик чувствует, насколько я удручён его недавним отказом и милостиво решает выдать мне на сегодня в постели карт-бланш.
Каждую четвертую ночь тётя Фрося не ночевала дома – уходила на дежурство. Дядя Жора тоже нередко отлучался на сутки-другие – уезжал к матери, которая жила на отдаленном хуторе, чтобы помочь ей там по хозяйству. Этот дядя Жора… Он когда и был дома, то частенько, перебрав, находился почти в полной отключке. Так что мы с Эдиком в такое время были предоставлены сами себе. И этот факт меня, безусловно, не мог не радовать. Уходя в ночную смену, тётя Фрося неизменно напоминала мне, что я остаюсь за старшего, и давала всевозможные поручения. Ну например, проверить, чтобы Эдик выполнил домашнее задание по русскому языку. Или проследить, чтобы он же, идя спать, не забыл хорошенько вымыть ноги – и обязательно с мылом.
А вот сегодня, например, тётя Фрося попросила меня позаниматься вечером с Эдиком математикой, а взамен обещала купить нам завтра вкусный-превкусный кремовый тортик (вот врёт-то!) и кулёк пирожных. По опыту я хорошо знал, что тётя Фрося прижимиста и что этот сегодняшний тортик превратится назавтра хорошо если в два сухих коржика с горелым изюмом, а кулёк с пирожными просто растворится в воздухе без остатка. Но я был преисполнен решимости заниматься с Эдиком совершенно безвозмездно, только бы иметь возможность сидеть с ним рядом, тесно соприкасаясь бёдрами, трогать его за руку, жарко и страстно дышать ему в затылок… А он будет слушаться меня с полуслова, и незримые флюиды будут перебегать от него ко мне.
Ещё мне нравилось рассматривать при этом школьные принадлежности Эдика – я сам как будто возвращался в свои школьные годы. Вот, например, его учебники. Всё, что пройдено, — заправлено слева под обложку, надо думать — чтоб ненароком не прочитать второй раз. Я высвободил пук листов, просмотрел учебник – к портретам учёных и путешественников синей пастой то там то сям пририсованы усы, очки, у кого трубка, у кого папироска во рту дымится. Пушкин с фашистской фуражкой и погонами, Тургенев с рогами на голове. Там, где изображение в полный рост, и того гаже… А вот рисунок карандашом на форзаце – самостоятельное творчество: волосатый банан и по сторонам к нему приделаны два ореха. Всё выглядит очень убедительно. Ничего себе виньеточка! И хоть учебник библиотечный, подержанный, всё ж в рисунках ясно угадывается рука моего милого братца. Эдик, заметив мой пристальный интерес к его художествам, выглядит слегка смущённым и даже пытается прикрыть рукой свои рисунки – не смотри, дескать, это так, незрелые опыты...
По ходу дела мне припомнилось наше школьное изобразительное творчество.
У нас в классе рисовали почти все — кто во что горазд. Выдирали листы из общих тетрадей и творили, каждый в своем излюбленном жанре. Сразу за мной сидела неразлучная парочка – Пономарёва и Васильева. Помнится, как их посадили вместе в первом классе, так они и просидели до восьмого. Я часто поворачивался к ним, и мы обменивались результатами своего вдохновенья.
Светка Васильева, белая, рыхлая, как сдобная булочка, болтушка и хохотушка, рисовала по преимуществу предметы женской одежды – какие-то блузочки с кружевами, сарафанчики, панталончики, тщательно вырисовывая всё вплоть до последней пуговицы. Это был прирождённый модельер, дизайнер до мозга костей.
Однажды на уроке литературы у них не оказалось текста, и я отдал им свою книгу. Каково же было моё негодование, когда вечером я открыл её и увидел, что на иллюстрации к ногам Татьяны Лариной пририсованы какие-то немыслимые сапожищи на огромной платформе, свисающие, словно пудовые гири, а ещё – парик и дамская сумочка через плечо. Сколько я ни стирал потом эту «живопuсь» резинкой, вмятины от карандаша намертво отпечатались на бумаге. Тем более обидно – ведь книга была одной из немногих вещей, привезённых из Уярска – памятное подарочное издание в дорогом тиснёном переплёте, с иллюстрациями на целую страницу. Эту книгу еще мой дедушка покупал.
Соседка Васильевой, Оля Пономарёва, была чернявая, смуглая, очень вёрткая, самая маленькая по росту в нашем классе, но самая большая бездельница. Она рисовала в основном персонажей из мультиков: зайчика и волка из «Ну, погоди!», Карлсона, Микки Мауса, каких-то забавных гномиков в высоких остроконечных шапках. А однажды я увидел, как она изобразила на тетрадном листочке мужской половой орган. Даже не просто один член, а целую картинку: талию, пупок, ноги до середины бёдер, а между ними, перед мошонкой, — огромный свисающий елдак. Да, это была не какая-то там мелкоподростковая пиписька, а именно елдак, елдачище взрослого мужчины, причём изображенный весьма натуралистично, с какой-то патологической старательностью.
Пономарёва обозначила даже мелкие складки на коже, проступающие вены и лёгкой штриховкой попыталась передать игру светотеней. Интересно, где она могла пронаблюдать такое? Я удивился, что девочки могут рисовать подобные вещи; это было для меня тогда полной неожиданностью. Васильева, как только увидела перед собой этот рисунок, воскликнула «фу!» и брезгливо-испуганно оттолкнула от себя. А он, как нарочно, прилип к её пальцам и не сразу отодрался. От меня не укрылось, что она при этом густо покраснела. Листок плавно спланировал под парту. Пономарёва невозмутимо подняла его, согнула пополам и положила к себе в папку с тетрадями, на самое дно.
Всё это неожиданно всплыло у меня в памяти, именно теперь, пока я рассматривал Эдькины «шедевры». Вот ведь какая странная штука – человеческая память: для всего-то ей нужен толчок, вечно она ищет, за что бы уцепиться. Я ведь уже и про Олю Пономарёву почти забыл, хотя прошло совсем немного лет с тех пор, как наш восьмой «А» закончил своё существование. Неужели к 40 годам я забуду всё напрочь? Да нет, чепуха, быть такого не может.
Однажды, в холодный ноябрьский вечер, когда мы с Эдиком остались дома одни, я стал пересказывать ему в постели повесть Гоголя «Вий», прочитанную мною накануне, — о том, как панночка, она же ведьма, вставала по ночам из гроба и искала Хому Брута. Шёл уже, наверное, двенадцатый час ночи, полная луна заглядывала в окно, лик её то и дело закрывали клочковатые чёрные тучи, гонимые осенним ветром. И так неудержимо хотелось страшного, таинственного!.. Я попытался передать по памяти повесть в её первоначальной редакции, из которой Гоголь позже, как известно, убрал бoльшую часть чертовщины: понял, наверное, что хватил лишку. С творческими людьми такое иногда случается. Вот Суриков, например, в своём «Утре стрелецкой казни» сначала повешенного нарисовал, а потом замазал: некоторые зрители перед его картиной в обморок падали от ужаса. Когда я приступил к подробному описанию страшилищ, наводнивших церковь, то тут даже невозмутимый Эдик дрогнул:
— Ай, хватит тебе уже меня пугать, Шурка. Стра-ашно… – И после недолгого молчания он прошептал: — Тебе ничего не показалось?
— Нет, а что?
— Кажись, кто-то вокруг дома бродит. Слышу какие-то шаги.
— Тогда бы Трезор залаял.
— Ну да, конечно, Трезорка бы залаял, — подтвердил Эдик облегченно.
Мы помолчали ещё немного, прислушиваясь к ночным шорохам. Наконец Эдик прервал молчание:
— Это всё взаправду так было?
Увы-увы! Львиная доля того, что может потрясти наше воображение, является выдумкой.
— Как тебе сказать… Вообще-то это легенда.
— А что такое легенда?
Мне не хотелось одним махом смазывать впечатление от повести, признаваясь, что это банальный вымысел, поэтому-то я ответил расплывчато:
— Это народное предание такое. Оно передавалось от поколения к поколению, а Гоголь его записал.
— А-а… – мой ответ его как бы удовлетворил. Он приподнял ногу и задумчиво почесал её, потом широко зевнул: – Что-то меня на сон потянуло. Ну что, спим?
— Если хочешь, то давай, — соглашаюсь я.
Последней моей мыслью в тот вечер была такая: «А ведь я его е#у сейчас. Это то, о чем я мечтал сегодня весь день. Невероятно…» Е#ать в попу пионера – это было так сладко, пускай даже пионер этот – двоечник и неряха.
А как-то, находясь под воздействием леденящих душу историй о вампирах, оживающих мумиях, полтергейсте и прочих аномальных явлениях, Эдик признался мне, что, оставаясь на ночь дома один, он до зубов «вооружается» — приносит из сеней топор и кладёт его рядом с тахтой, а под подушку – для пущей страховки – нож: огромную, увесистую дедовскую финку, которой обычно кололи свиней.
— К каждому шороху прислушиваешься. Как где что хлопнет, стра-ашно, прям жуть, — шептал Эдик.
Так что моему присутствию он был только рад. Не скрою – мне самому было бы неуютно ночевать одному в этом доме, смотрящим окнами на окраину леса. Но – удивительное дело – хоть Эдик и был немного трусоват, но рядом с ним весь мой страх сразу же улетучивался. С Эдиком мне не было бы боязно даже в самой глухой лесной чащобе.
Я с радостью приезжал к Эдику, и всякий раз мы расставались с ним с большой неохотой. Уже распростившись, снова начинали всё заново. Долго держали, не отпуская, друг друга за руки. Последнее рукопожатие затягивалось. Даже удалившись друг от друга, на прощание махали друг другу руками, с видом заговорщиков. Иногда Эдик на прощание одаривал меня неприличным жестом, но это проделывалось с такой лёгкой непринуждённостью, что, право, сердиться на него было невозможно.
Часто я ловил себя на мысли, что без Эдика мне скучно. Уж не знаю отчего, но все мои сверстники казались мне тогда неинтересными. Моё внимание было приковано или к тем, кто был старше или, напротив, младше меня: и в тех, и в других присутствовала какая-то тайна. Я сейчас пытаюсь понять, почему это так, и не могу найти точного, исчерпывающего ответа. Просто так было, чего уж тут скрывать...
продолжение следует
Прокомментируйте этот рассказ:
Комментарии читателей рассказа:
|